Кирилл Харитонов
Кирилл Харитонов
Читать 4 минуты

Эдуард Багрицкий ― Eduard Bagritsky

Image for post
Эдуард Багрицкий, ок. 1930 года. Фото: ТАСС

ПРОИСХОЖДЕНИЕ

Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И всё навыворот.
Всё как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали,
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Всё бормотало мне:
«Подлец! Подлец!»
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И всё кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, —
Всё это встало поперек дороги.
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи! —
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

1930. «Новый мир» № 11, 1930.

Из черновой рукописи (вариант после 28 строки)...

Вода! Вода! Она повсюду пела,
Под камнем в школе, на столе моем.
На мокрое, на пасмурное дело,
Преступная, она ползла бочком,
Она вытягивалась веткой синей
И деревом свисала надо мной.
Она лежала выпуклой пустыней,
Она стояла вогнутой стеной.
Я шел за ней,
Я горевал у мола...
В кристаллах соли млели невода...
Там открывалась мне другая школа,
Где обучали ветер и вода.
И никого. И только вой уключин
Да полночь в кособоких парусах.
Так был я одиночеству обучен,
Так с месяцем стоял я на часах.
А в мире были войны и тревоги;
Срывались крыши. Двигались дороги.. .
Худые пчелы кровь таскали в ульи,
Гремя кудрями, сваливались боги,
Хлестала нефть, и сыровец смердел. ..
А надо мною только ветры дули...
Взрывался парус... Орион гудел.
(Где ты, мой мир! Изъеденный и жесткий,
Измеренный, ощупанный рукой, —
Я требую, чтоб не качались доски,
Чтоб плотно мир пружинил под пятой.)
Я шел к своим. Но в сумерки чернея,
Горбаты, угловаты и дики,
В меня кидали ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки...
Отверженный! Как я запрет нарушу,
Как сочетаю после в бытие
Вот эту неприкаянную сушу
И злое одиночество мое.
Безводный мир... Гранитные оскалы...
Сияние отточенной звезды...
Сухие корни... Лопнувшие скалы...
И русла рек, где не было воды.
Обвалы, словно каменная ругань,
Скрип саранчи и засухи следы...
Хотя б трава! Хотя бы возглас друга.
Хотя б любовь! Хотя бы тень воды.
Отверженный! Перед последним взлетом
Шагай и пой. Ногами землю бей!
Где поворот?
Сейчас за поворотом
Твой 3-й мир предстал.

Рукопись обрывается. После слов «3-й мир» — знак сноски. По-видимому, Багрицкий предполагал дать подстрочное примечание.


THE ORIGIN

I cannot remember — at just which nightstop
the itch of future life has crawled through me.
The world did shudder.
A star tripped on its run,
and fell into a blue-enameled basin.
I reached for it... But, it has washed away,
between my fingers — a red-scaled ide.
The rusty Jews above my crib
Have crossed the slanted blades of their beards.
And then all turned inside-out.
All turned the way it shouldn't be.
The burbot knocked at my pane;
The stallion chirped; the hawk
was falling into my palms;
The tree was dancing.
And my infancy was passing,
Desiccated with leavening,
And cheated with the candle.
Squizeed point-blank between the stone tablets —
Unopenable gates.
Jewish peacocks on the unholstery,
Jewish cream on the verge of souring,
My father's cane, and my mother's cap —
they all were muttering at me:
“You scoundrel! Scoundrel!”
And only at nighttime, only on my pillow
My world was not dissected by the beard.
And slowly, like coins of copper,
the water fell into the kitchen sink.
It congealed. It shrouded me.
Honed its streaming blade...
— Just how, tell me, would my Jewish unbelief
trust in this fliud world?
I was taught: The roof is just that.
The stool is crude. The floor is killed by soles.
You must see, perceive, and hear.
Lean your elbows onto the table of this world.
But carpenter-beetle's hourly precision
already gnaws on buttresses of being.
— Just how, tell me, would my Jewish unbelief
have any trust in the durability of all this?
Love?
Braids eaten away by lice.
Slanted protrusion of the collar-bone.
Pimples, herring-smeared mouth,
Neck's horselike turn.
Parents?
But, aging in twilight, the rusty Jews,
hunchbacked, knotty, wild,
fling at me their bristle-covered fists.
The door! Fling open!
The foliage rocks outside,
Half-gnawed by stars!
The moon's asmoke in a puddle!
The blackbird shrieks, not knowing his kin.
And all my love running toward me
and all the keening of my forebears
and all the heavenly bodies
that arrange the evening,
and all the trees
that tear at my face
barricaded the tha passageway
of my ill wheezing lungs:
— You outcast!
Take your lowly belongings,
your damnation, your contempt!
Leave! —
And so I leave the old bed:
— Leave?
So leave I shall!
Better still!
I spit in spite!

Translated from the Russian by Roman Turovsky-Savchuk Роман Туровский-Савчук

5 просмотров
Добавить
Еще
Кирилл Харитонов
Подписаться